Она поняла, что плачет. Идет по улице, среди бела дня взрослая женщина тридцати четырех лет, под дождем, без зонта и плачет у всех на глазах, как городская сумасшедшая. Подумала: вот бы меня сейчас сбил троллейбус. А еще лучше – какой-нибудь мотоцикл, я их ненавижу. И я бы сразу умерла, а подонка на мотоцикле посадили бы в тюрьму. И так было бы хорошо!
* * *
Удар оказался довольно сильным. Но все же не настолько, чтобы не устоять на ногах. Сперва Ванда оглядывалась по сторонам в поисках сбившего ее – неужели и правда мотоциклиста? – но никого не обнаружила. Не только мотоциклиста, а вообще никого. Никаких людей и транспортных средств. И наконец поняла, что сама на ходу врезалась в каменную стену, ослепла от слез и дождя, не увидела, куда идет, теперь, наверное, лицо разбито, нос, по крайне мере, болит, что на работе подумают, и пальто… ПАЛЬТО! – в панике спохватилась она. Так и есть, порвала. Ну все. Конец.
Чему и кому именно конец, не стала уточнять даже в мыслях. Достаточно и того, что она стоит сейчас под ледяным дождем, мокрая, страшная, с разбитым носом и потекшим макияжем, в порванном пальто на центральной улице города, и до дома еще далеко-далеко… Нет, погоди. На центральной ли? Что это за улица? Где я вообще?
Только что, нет, правда же, только что, и минуты не прошло, как вышла из кафе на улице Вильняус и вроде бы пошла в сторону проспекта Гедиминаса, а на самом деле… Боже, куда я попала? Куда?!
«Я позвоню в полицию, – подумала Ванда. – Я сейчас позвоню в полицию».
Но это не помогло.
Улица, на которой она оказалась, выглядела просто ужасно. Слева – какой-то кирпичный барак с разбитыми окнами, в стену которого она только что врезалась, с табличкой, такой ветхой, что разглядеть можно только отдельные буквы: «A. St z e i». Справа вроде бы строение поприличней, но какая разница, что тут за дома, когда ничего не видно ни впереди, ни сзади, то есть, вообще ничего, а потому невозможно понять, куда забрела, и как теперь отсюда выйти.
– А никак не выйти! – вслух говорит Ванда. Теперь она смотрит на свои руки, торчащие из рукавов пальто, чужие, опухшие, посиневшие, со вздутыми венами, страшные, как у старухи, и наконец заключает: – Потому что меня все-таки сбил мотоцикл. И я умерла. И ужин готовить теперь не надо! Никогда!
Она садится на мокрый, грязный тротуар и начинает смеяться. Быть мертвой, оказывается, очень хорошо. Знала бы, давно уже умерла бы. Зачем было тянуть?
* * *
– По-моему, ты перегнул палку, – говорит Таня.
Она большая молодец. Во-первых, как-то так хитро появилась в кафе, что я ее не заметил, пока не уселась рядом. Во-вторых, одежда ее суха, и волосы сухи, и ботинки. Словно нет на улице никакого дождя. Впрочем, с чего я решил, будто Таня вошла сюда с улицы? Глупо недооценивать нашу городскую полицию. По крайней мере, сотрудников ее Граничного отдела.
– Конечно, перегнул, – легко соглашаюсь я. – Тоже мне новость. Я всегда перегибаю палку. Это, можно сказать, моя основная специализация. Совершенно не повод являться по мою душу. У нас с твоим начальством договор: я творю, что взбредет в голову, а вы все как-то с этим живете, нравится вам или нет. Не предпринимая восхитительно бессмысленных попыток меня перевоспитать.
– Того факта, что у меня есть сердце, ваш с шефом договор не отменяет, – угрюмо говорит Таня.
– А при чем тут твое сердце?.. Так, стоп, дай сам угадаю. Неужели до тебя дошли ее молитвы?
– Ну да, – почти невольно улыбается Таня. – Я вообще-то сейчас не на дежурстве. У меня выходной. Даже два выходных подряд, но, как видишь, только теоретически. Пришла домой, упала на диван, не раздеваясь, закрыла глаза… И, похоже, сразу уснула обратно на работу. Сплю и слышу, как кто-то зовет полицию – страстно, как Деву Марию. Очень трудно в таких обстоятельствах просто перевернуться на другой бок. Надо будет сказать начальству, что мне теперь положен отгул. А ты все-таки иногда поразительное чудовище. Такой милый, покладистый, был бы котом, забрала бы к себе жить. И вдруг – бдыщь! – привет, уважаемое человечество, я твой самый страшный кошмар. Сколько лет тебя знаю, никогда не привыкну. Ну вот зачем ты к ней прицепился?
– Как это – зачем? А зачем вообще цепляются к девушкам? Она мне понравилась. И будет нравиться примерно до заката, таков мой прогноз. Потом отстану. Забуду ее навсегда. Верь мне. Было бы из-за чего хипешить.
– Теперь это называется «понравилась»! И к чему это приведет? Будет у психиатров одной безнадежной пациенткой больше – ты этого добиваешься? Другого результата все равно не дождешься.
– Пари? – предлагаю я.
– Пари? С тобой? Матерь божья, на что?
– На поцелуй, – смеюсь. – Если я проиграю, тебе приснится, что я тебе поцеловал, а если выиграю, мне приснится, что ты – меня.
– По-моему, ты и правда свихнулся, – вздыхает Таня.
– Да не то чтобы. Просто стараюсь быть забавным. В честь твоего выходного.
– У тебя не получается, – сухо говорит Таня.
– Знаю. Но само намерение делает мне честь. Скажешь, нет?
* * *
Ванда сидит на мокром тротуаре и думает: я умерла, а дождь почему-то идет и идет. Ванда смотрит на свои руки, теперь они стали прозрачными, сквозь них, как сквозь мутное стекло, можно увидеть улицу, не в подробностях, только в общих чертах: желтое пятно – стена, белое пятно – другая стена, длинное узкое темное пятно – фонарный столб, или древесный ствол, господи, да какая разница, и вода, всюду вода, зачем здесь столько воды? Льется и льется, течет и течет, и я растворяюсь в ней, как кусок сахара в чае. Столько лет уже не пила чая с сахаром – пять? Или шесть? Кроме одного-единственного раза, тогда, в день рождения, на тридцать лет, думала, в день рождения можно полакомиться, но все равно потом чувствовала себя виноватой, а чай от одного маленького кусочка намного вкуснее, будем честны, не стал. Знала бы, что так рано умру, пила бы сладкий чай каждый день, по три раза, жалко, что теперь этого не исправить, вот это действительно жалко, а всего остального почему-то нет.
Ванда сидит на мокром тротуаре и думает: если бы мне сказали, что после моей смерти все исчезнут, а я останусь, я бы совсем не боялась умирать. Наоборот, захотела бы. Потому что жизнь только тем и страшна, что вокруг всегда какие-то люди, ходят, говорят, требуют того и другого, и третьего, требуют-требуют, даже когда молчат, придумывают правила, а сами по ним не живут, делают, что хотят, выглядят, как заблагорассудится, и из-за этого все так запутано и непонятно, что потом, когда умираешь, не грустишь, а сидишь счастливая – просто потому, что никого больше нет.
Все растаяло в этом дожде, – думает Ванда, – все растаяло, и я тоже, и я. Давно было пора.
Наконец-то, – думает Ванда. И потом зачарованно смотрит, как ее прозрачные руки превращаются в костяные, кости вспыхивают яростным, белым, совсем не жгучим огнем и рассыпаются пеплом, а пепел смешивается с водой, растворяется в ней и течет.
Ванда думает, будто течет, а на самом деле поднимается с тротуара и ковыляет куда-то, не видя дороги, путаясь в мокрых складках прилипшей к телу одежды, в разбухших от воды сапогах, с окровавленным носом, улыбаясь блаженно от сладкой свободы не быть.
* * *
– Видишь, что ты наделал? – спрашивает Таня. – Она уверена, что умерла.
– Ну и отлично, – киваю. – Значит, теперь есть кому воскресать. Еще полчаса назад, можешь поверить, не было.
– Ты не…
Я прикладываю палец к губам:
– Тише. Все, что хочешь сказать мне, скажешь потом. А пока просто смотри, что будет. Следи за руками! Пошли.
* * *
Ванда думает: после смерти я стала водой, как будто была русалкой, как в детстве мечтала, – и спускается вниз, к реке, стонет от наслаждения, избавившись от сапог, оставляет их на берегу, входит в воду, здесь, оказывается, совсем мелко, чуть выше колена, а дно такое мягкое и густое, самое время прилечь и уснуть, и смешаться, и течь, и проснуться уже где-нибудь в море, все речные воды рано или поздно попадают в моря, а даже если не так, пусть со мной все равно случится, я этого очень хочу.
Ванда ложится на дно и сразу захлебывается речной водой, это удивительно, странно: разве может одна вода захлебнуться другой? Неужели и так бывает? Неужели вода чувствует так себя всякий раз, когда ее добавляют в чайную заварку или разбавляют ею позавчерашний суп, чтобы хватило на две тарелки? Или добавляют в аквариум, или доливают холодной в слишком горячую ванну? Неужели воде так мучительно трудно смешиваться с другой водой? Я не знала, – думает Ванда, – я никогда больше не буду ничего ничем разбавлять… Впрочем, я-то уже в любом случае не буду, я умерла.
Ванда лежит на речном дне и не дышит. Это довольно легко тому, кто убежден, будто умер. И уж всяко легче, чем жить.
* * *
– Матерь божья, это что за?..
Таня сразу забыла, что она на меня сердита, двумя руками вцепилась в мой, будем считать, что рукав; ладно, девочку можно понять, а синяки на плече пройдут через несколько дней, куда они денутся.